БЛЕСК И НИЩЕТА НЕИСТОВОГО ВИССАРИОНА 4

В статье 1841 года «Общее значение слова литература»

Белинский продолжает гнуть свою линию: «Державин уже более поэт, нежели Ломоносов; Озеров более поэт, нежели Сумароков и Княжнин…» – Интересна сама формулировка: кто более и кто менее, – при том что понятие поэта и поэзии никак не укладывается в прокрустово ложе каких-либо жёстких рамок и ограничений. А дальше: «Если смотреть только с художественной точки зрения на наших старых писателей, то не только какие-нибудь Сумароков, Херасков и Петров, даже Ломоносов – мало того – сам Державин лишится почти всего своего значения и перестанет казаться не только великим, даже замечательным явлением в области русской поэзии. Но исключительно эстетическая точка зрения, как всякая односторонность, всегда доводит до ложных заключений: и потому при суждении о литературе, кроме эстетической точки зрения, нужна еще и историческая. И вот с этой последней точки зрения, не только Державин – и Ломоносов получает великое значение в русской литературе, не только как писатель вообще, но и как поэт. Даже Сумароков, Херасков и Княжнин, которых так легко совершенно уничтожить с эстетической точки зрения, – с исторической, напротив, получают полное оправдание и являются в русской литературе именами замечательными и почтенными. Эти трудолюбивые люди своею деятельностью, хотя и ошибочною, размножали на Руси книги, а через книги – читателей, распространяли в обществе охоту и страсть к благородным умственным наслаждениям литературою и театром, – и таким образом, мало-помалу, приготовили для Карамзина возможность образовать в обществе публику для русской литературы». – Хотя он и утверждает, что всякая односторонность всегда доводит до ложных заключений, но сам при этом от односторонности вовсе не уходит. Дело не в том, что кроме художественной и эстетической точек зрения нужна ещё и историческая, а в том, что художественное и эстетическое понимаются Белинским не вообще – с бесчисленным множеством различных углов зрения, – а исключительно с его жёстко зафиксированной статичной позиции. То есть это только при его наборе знаний перечисленных им поэтов так легко совершенно уничтожить с эстетической точки зрения, если же этот набор знаний расширить, то окажется очень легко уничтожить самого Белинского. Что же касается исторического понимания, то для перечисленных поэтов оно состоит не только, и не столько в том, что они подготовили почву для кого-то, а в том, что их деятельность ценна сама по себе. Ибо множили они не просто абстрактных читателей, но читателей благодарных, воспитывавшихся на вполне определённых идеях, составлявших основу их творчества.

 

Читая Белинского,

попадаешь в мутное и скользкое пространство, где постоянно повторяются одни и те же мысли, царит произвол в выводах и оценках – по принципу: так захотелось моей – то бишь Белинского – левой ноге. Но наша задача состоит в том, чтобы в этом расплывчатом субъективизме уловить основополагающие идеи, на которых держится здание русской литературы по Белинскому. И мы их таки находим – в датированной 1842 годом «Речи о критике» (статья 2).

«…искусство и литература идут об руку с критикою и оказывают взаимное действие друг на друга. Если новый гений открывает миру новую сферу в искусстве и оставляет за собою господствующую критику, нанося ей тем смертельный удар, то, в свою очередь, и движение мысли, совершающееся в критике, приготовляет новое искусство, опереживая и убивая старое». – Крайне недалёкое суждение, направленное против многообразия форм. Белинскому невдомёк, что если в какое-то время исчерпала себя одна форма и на смену ей приходит другая – то это вовсе не значит, что одна отменяет другую, убивает её на корню. Дело в том, что абсолютный антагонизм может быть уместен не в формальном, а в содержательном аспекте – например, в извечном противостоянии добра и зла; – но не в различии форм, где противостояние всего лишь относительно. Одни формы сменяют другие, отодвигая их в глубь времён, где они продолжают своё существование, время от времени возрождаясь в новых модификациях (неоклассицизм, неоромантизм и т. п. примеры), но вовсе не убивая. Все формы продолжают существовать во вневременном пространстве, а художественная ценность и актуальность для других времён определяется не формами, а величинами заключённых в эти формы идей.

Далее Белинский пишет: «Русская литература была не плодом развития национального духа, а плодом реформы. Хотя Петр Великий ничего не писал и не издавал, подобно Екатерине II, но тем не менее он так же творец русской литературы, как и творец русской цивилизации, русского просвещения, русского величия и славы, словом – творец новой России». – Крайне спорное и сомнительное утверждение, но говорящее о стремлении Белинского к единоначалию, к жесткому централизму, о склонности к жёстким схемам с чёткими – и главное хорошо видимыми – центрами. Какое отношение Пётр имеет к словесности? Ровно никакого, тем более что новая русская литература возникла уже в послепетровскую эпоху, а старая – в церковном, летописном и фольклорном облачениях благополучно существовала и до Петра.

Не иначе как грубейшей метафизической ошибкой следует считать и утверждение, что «русская литература была не плодом развития национального духа, а плодом реформы». Ничего не возникает на пустом месте, и любая реформа останется бесплодной, если ей не будет сопутствовать национальный дух. Но Белинский развивает свою мысль следующим образом: «Не менее дельного, умного и острого можно наговорить (да и было уже довольно наговорено) о русской литературе, возникшей не из потребности общества, а из слепого подражания иностранным литературам. И чего бы, в самом деле, можно было ожидать от этого сколка, списка, от этой копии с чужих образцов, от этого мертвого, бездушного, слепого подражания и передразнивания чужих мыслей и чужих форм? А между тем мы гордимся именами (конечно, еще немногими) национальных и самостоятельных поэтов – Крылова, Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Лермонтова… А между тем наша литература имела на общество великое и благодетельное влияние, как живой источник гуманического, человечественного образования… Странное дело! как же такие живые следствия могли выйти из такой мертвой, чисто внешней, отвлеченно-формальной реформы?» – Итак, для него это странно! Ибо невдомёк то, что Дух дышит где хочет, – и форма всегда находится соответствующая. Никакая форма сама по себе плохой не бывает, хорошей или плохой её делают реализация и наполнение: не выдержал параметров – и форма кривобока, не вдохнул в неё достойную живую мысль – и форма мертва. Что же до якобы «мертвого, бездушного, слепого подражания и передразнивания чужих мыслей и чужих форм», то здесь Белинский явно преувеличивает, ибо ни один мало-мальски способный художник не является слепым подражателем, но оплодотворяет собственное творение духом, пропущенным через лабиринт оригинального и неповторимого микрокосма. Поэтому сколько бы ни следовали жёстким канонам классицизма, и Тредиаковский, и Ломоносов, и Сумароков, и Петров, и Херасков являются вовсе не слепыми подражателями, а весьма самобытными поэтами.

Но у Белинского – острое требование ГЕНИЯ БЕЗОГОВОРОЧНОГО – вот в чём его идея фикс! Вот и ищет он точку опоры, от которой можно оттолкнуться. Но даже титанической фигуры Михайлы Ломоносова ему оказывается недостаточно, и он находит Петра: «Говоря о Петре, многие видят в нем больше реформатора и забывают колоссально-нравственный и религиозный дух, которого вся жизнь есть живой источник, из которого не могут не вытекать живые результаты. Если б Петр был только необыкновенно умный человек, только политический, а не религиозно-нравственный действователь, его реформа не имела бы таких великих следствий». – Весьма далёк «неистовый Виссарион» даже от элементарных понятий теологии и метафизики. Ведь с таким же успехом религиозно-нравственной можно назвать деятельность Юлия Цезаря, Чингисхана, Тамерлана, Наполеона, а из деятелей после-белинского времени – Бисмарка, Сталина, Гитлера. Здесь налицо грубое смешение антагонистичных метафизических пространств и энергий, того, что составляет противоположность понятий «культура» и «цивилизация». Государственный патриотизм сам по себе еще не признак религиозно-нравственного начала.

Что же до собственно русской литературы и поэзии, то на этот счёт находим два утверждения: «Русская литература началась так же, как и русская цивилизация, – подражанием, слепым усвоением форм», то есть краткая формулировка приведённого выше совершенно неосновательного утверждения, – и:

«Русская поэзия началась, собственно, с Пушкина». – А это и есть тот центр, к которому, оттолкнувшись от Петра, устремляется Белинский – центр, вокруг которого должна вращаться вся звёздная система русской литературы, и – ориентируясь на который – совершается подгонка всего остального:

«…в его время язык русский был крайне необработан, вращался в тяжелых славяно-латинских формах, в которые заковал его Ломоносов; о гармонии и пластике – словом, виртуозности стиха, никто тогда не имел и малейшего понятия; усечения прилагательных, коверкание слов, какофония речений были узаконены самою пиитикою того времени под именем «пиитических вольностей». И вот почему Державин, будучи столь великим явлением в истории русской поэзии и литературы, мертв для современного общества; поэзия же его стала теперь предметом изучения записных литераторов, а не предметом наслаждения для общества…» – и далее: «Державин – великий талант для всякого времени; но великий поэт он – только для своего времени; а для нашего – едва ли он какой-нибудь поэт, потому что для нас мертвы и идеальные мотивы и самая форма его поэзии». – Нужно ли доказывать, что поэзия Державина и сегодня – спустя почти два столетия после Белинского – может быть предметом наслаждения? Но таким же предметом наслаждения может быть поэзия Хераскова, Боброва, Кострова, Петрова, Сумарокова, Ломоносова – и так же как древние города и эпохи оживают под пристальным взглядом археолога и историка, так же стихи старых наших поэтов, облечённые в свойственные их времени формы, не могут быть мертвы для того, чей взор проникает сквозь века. А путаться во временах, в хвостах времени – как ребёнок путается в одеждах взрослого – как-то недостойно зрелых мужей! Почему и приходится называть его не иначе как «недоучившимся чахоточным юнцом», в ком болезненная неустойчивость соединилась с недостаточным образованием, с обрывочными знаниями, – и  по положительной бездарности своей, оказал больше вреда, чем пользы зарождавшейся литературе.

Продолжая продвижение к центру, всё в той же «Речи о критике» (статья 2), Белинский пишет: «Жуковский внес в русскую поэзию именно тот самый элемент, которого недоставало поэзии Державина: мечтательная грусть, унылая мелодия, задушевность и сердечность, фантастическая настроенность духа, безвыходно погруженного в самом себе… Батюшков внес в русскую поэзию совершенно новый для нее элемент: античную художественность, которой, кроме его, были чужды все наши поэты – до Пушкина… Преобладающий пафос его поэзии – артистическая жажда наслаждения прекрасным, идеальный эпикуреизм; но эта жажда часто растворяется у него кроткою меланхолиею, легкою и светлою грустию».

Жуковский внёс, Батюшков внёс – и что же? Этим они отменили поэзию Державина? Или просто расширили поэтические горизонты? Вот два ответа, первого из которых усердно придерживался Белинский, второму следуем мы. Каждый более-менее значимый поэт привносит что-то своё в общий поэтический космос. Так было и в рассматриваемое нами время. Но привнесение чего-то нового вовсе не отменяет и тем более не убивает старого. И если кому-то по сердцу мечтательная грусть Жуковского или античная художественность Батюшкова, которых недоставало Державину, то это отнюдь не значит что Державин как поэт ниже Батюшкова и Жуковского. Потому что у него своя поэтическая система, свой поэтический космос, который его почитатели любят именно таким как он есть, и им – почитателям Державина – вовсе не к чему ни мечтательная грусть Жуковского, ни античная художественность Батюшкова.

«По той или другой причине… – продолжает Белинский, – но в Батюшкове есть что-то неполное, недоконченное; идеи его не глубоки, содержание его поэзии вообще бедно; самый язык обилует усечениями и вольностями, а художественность часто борется с риторикою. Батюшкову действительно недоставало гениальности, чтоб освободиться из-под влияния своей эпохи. Несчастная болезнь парализовала его талант и деятельность именно перед тем временем, когда на небосклоне русской поэзии взошло ее великое светило, которое не могло бы не иметь на него сильного и благодетельного влияния… Мы говорим о Пушкине, поэзия которого была повершением всех усилий, достижением всех стремлений, плодом и результатом всего искусственного развития русской поэзии. Да, Пушкин – первый, даже и по времени, поэт русский: ибо все, что в предшествовавших ему поэтах было или отдельными силами, или односторонними элементами, или только усилием, или стремлением, – в нем явилось как разрешенная загадка, как уже обретенное слово, как исполнение, как единство, полнота и целость разнообразного и многостороннего». – Ну вот мы и добрались до цели, которая оправдывает все средства! И сходу – славословие, фимиам божеству! Он – и Аполлон (великое светило), и Христос (воплощенное слово)! Всё это в некотором роде так, но… и на Солнце есть пятна, и один только Бог безгрешен… и в этом смысле слова, сказанные применительно к Батюшкову, что идеи его не глубоки, содержание его поэзии вообще бедно – в немалой степени применимы и к Пушкину. Но – как мы уже говорили – ввиду крайней важности этого момента мы к нему ещё вернёмся.

А пока отметим, что Белинский необходим до настоящего времени, прежде всего, в качестве подпорки для главных мифов русского литературоведения, каковыми являются миф о Пушкине и миф о Гоголе. Ибо там, где заканчивается белинский миф о Пушкине, начинается белинский миф о Гоголе, что полностью соответствует идее линейного поступательного развития – прогресса. И поживи Пушкин дольше, наверняка пришлось бы нам читать «Письмо Белинского к Пушкину»! Но в любом случае: убери эти белинские подпорки – и всё мифологическое здание рухнет.

А что касается изменений языка, то самому Белинскому можно предъявить его же претензии – разве не грешит он против сегодняшнего стиля: кто нынче употребляет такие слова как опереживая, повершение, гуманическое, человечественное? На этом основании не оставить ли за ним чисто историческое значение?

 

В статье 1842 года «Стихотворения Баратынского»

(которого кстати «великий критик» также не считал за поэта) Белинский констатирует: «И теперь еще на Руси есть целая публика, хотя и небольшая, которая от всей души убеждена, что Ломоносов «наших стран Малерб и Пиндару подобен», что Херасков – «наш Гомер, воспевший древни брани, России торжество, падение Казани», что Сумароков в притчах победил Лафонтена, а в трагедиях далеко оставил за собою и Корнеля, и Расина, и господина Вольтера, и что с этими тремя поэтами кончился цветущий век российской словесности. Поклонники Державина уже холоднее к ним, хотя все еще высоко ставят их в своем понятии: известно, что Державин с горестью признавался, «сколь трудно соединить плавность Хераскова с силою стихов Петрова»…» – И далее: «Еще и теперь есть люди, которые с восторгом повторяют монологи из «Димитрия самозванца» и «Хорева» и даже печатают восторженные книжки о поэтическом гении Сумарокова: эти люди – утлые остатки некогда юного, живого и многочисленного поколения: в их хриплом старческом голосе, в их запоздалых восторгах слышится голос невозвратно прошедшего для нас времени». – Но, читая эти строки ныне, я не только не спешу вслед за Белинским радоваться о том, что время прошло невозвратно, – на ум мне приходят слова старого солдата из известного с детства стихотворения Лермонтова:

 

Да, были люди в наше время,

Не то, что нынешнее племя:

Богатыри – не вы!

Плохая им досталась доля:

Немногие вернулись с поля…

Не будь на то господня воля,

Не отдали б Москвы!

 

И главной задачей современного литературоведения видится мне восстановление здания русской литературы во всём её многообразии, начиная с восстановления доброго имени всех выдающихся русских поэтов XVIII века. Но это невозможно без преодоления всего, что «натворил» Неистовый – этот Робеспьер русской литературы!

 

Оставить комментарий

avatar
  Подписаться  
Уведомление о